Эпоха молчания
Даниил Гранин: Сталин и страх - синонимы
Текст: Юлия Кантор
"О, не твои ли трубы рыдали четыре ночи, четыре дня с пятого марта в Колонном зале над прахом эпохи, кромсавшей меня", - написала Ольга Берггольц после похорон вождя. Прошло 60 лет, но нужно признать: та эпоха отнюдь не стала прахом и продолжает кромсать наше сознание и подсознание.
Сталин и теперь "живее всех живых" - ни об одном политическом деятеле не спорят так яростно, как о нем, никого так не боготворят и так не проклинают, как его. Об этом феномене обозреватель "РГ" решила поговорить не с политиком, не с историком, а с писателем. Даниил Гранин - фронтовик, начавший войну ополченцем на Пулковских высотах и закончивший командиром танковой роты под Кенигсбергом. Талантливый и увлеченный исследователь, долго не решавшийся расстаться с электротехникой, чтобы стать "инженером человеческих душ". Писатель, чьими книгами зачитывались шестидесятники и которые не оставляют равнодушной генерацию нулевых. Притягательность прозы Гранина как художественной, так и публицистической не только в увлекательности сюжета и чистоте стиля, но и в искренности. В открытости для переосмысления, без перечеркивания своего прошлого и прошлого своей страны. Без отречения. От романтики "Искателей" до горечи "Моего лейтенанта" долгий жизненный и творческий путь. Мы говорим с Граниным о Сталине и созданной им системе, так прочно проросшей в день сегодняшний.
Даниил Александрович, вы помните 5 марта 1953 года?
Даниил Гранин: Конечно. Я пошел на Дворцовую площадь. Почему? Не знаю. Меня никто не звал, не агитировал. Тогда все делалось в каком-то странном молчании. И на Дворцовой люди - их было очень много - молчали. Или плакали. И я заплакал. От смятения. От облегчения. От страха. Этот "коктейль" невозможно передать словами. Но поразительно: после ХХ съезда партии никто не признавался, что был на площади. Они "исчезли", как бы забыли этот факт. Не признавались. То ли от страха, то ли от стыда.
В воспоминаниях Светланы Аллилуевой есть строки о том, как после смерти Сталина все его окружение сидело и ждало сообщения по радио о кончине вождя.
Даниил Гранин: Сталин умирал в присутствии своих сподвижников. Над ним хлопотали врачи, в сознание он не приходил до самого конца. Может, и приходил, но сказать ничего не мог. Настал момент, когда врачи объявили, что он умер. Соратники сидели молча, ждали. Чего ждали? Сообщения по радио. Того самого, которое они же и составили. В соседней комнате лежал мертвец. Настоящим мертвецом он для них еще не был. Им надо было услышать правительственное сообщение. Сидели неподвижно, безмолвно. Никто из них не плакал. Никто не выражал своего горя. Но вот прозвучало сообщение. Все сразу поспешили к своим машинам и разъехались. Берия, Маленков, Хрущев, Ворошилов, Молотов, Суслов, Устинов... Тридцать с лишним лет они его славили, обожали, восхищались его мудростью, проницательностью, его указаниями, его пророческой силой. Клялись в преданности. Готовы были на все, чтобы заслужить его похвалу. Вместе выпивали, ужинали, ездили к морю. Их связывало не просто единомыслие, была совместная борьба с врагами народа. Все они подписывали расстрельные списки, никто не уклонился. И вдруг все оборвалось. Они вздохнули спокойно.
Когда умер Сталин, Шостакович сказал: "Теперь можно плакать".
Даниил Гранин: Слезы - это проявление сострадания. При Сталине, в системе, которую он создал, слезам места не было. Сострадание вытравлялось на митингах, в газетных передовицах, в повседневности. Боль надлежало переплавить в исступление, в ненависть. Шостакович очень точно это заметил - МОЖНО плакать. Это первая ступень облегчения - когда от боли можно плакать.
А с 1953 года мы получили право на нескрываемые слезы...
Страх, который внушал Сталин, образовался не сразу.
Даниил Гранин: Рабская психология формировалась долго. Понадобился Террор, начиная с двадцатых годов, надо было высылать людей в Соловки, на Колыму, в Магадан, надо было раскулачить лучших крестьян, сослать их в Сибирь. Нужны были расстрелы дворян, оппозиции, спецов, а затем и беспричинные расстрелы во всех республиках, городах, надо было уничтожить миллионы и миллионы советских людей - это на их трупах вырос страх. При тоталитарном режиме в атмосфере страха прожило несколько поколений. Родители соответственно воспитывали детей. Одно можно было говорить дома, другое следовало отвечать в школе. Вы человек совсем другого поколения, Юля. Но разве в вашей семье было не так?
Так.
Даниил Гранин: Не хотели учить детей врать, но и нельзя было позволить им повторять то, о чем толковали дома. Детей приучали к двойной жизни. Человек почти нигде не осмеливался быть самим собой. Говорить то, что думаешь, этого никогда не требовалось, надо говорить то, что положено. Мои однополчане, бесстрашные люди, после войны не решались выступать со своим мнением, оспорить какого-нибудь инструктора райкома, отмалчивались, покорно поднимали руку, голосуя вместе со всеми.
А вы?
Даниил Гранин: И я... Ничем не лучше других. Внутренне возмущался, в крайнем случае в кругу друзей высказывался, и то осторожно. На фронте не трусил, здесь же, в мирных условиях, когда речь о жизни - смерти не шла, боялся. Почему? Что нам грозит? Ничего особенного, не расстреляют... Логика не помогала. Что-то иррациональное было в нашем поведении. На фронте был долг, была ненависть, было ясное, всеобщее понимание мужества. Здесь же... Объявят изгоем, врагом народа... И не смели переступить. Удивительно, как лихо еще недавно поднимались и шли в атаку те, кто так робко поднимался на трибуну и лепетал там что-то против своей совести.
Один из моих знакомых рассказывал, что когда в начале 90-х ему дали прочитать его "оперативное дело" в КГБ, подлежавшее уничтожению, его поразило не содержание доносов и "сообщений", а то, кем они были сделаны, - людьми из самого ближнего круга.
Даниил Гранин: Это входило в задачи режима - разъединить общество, нарушить связи между людьми. Чем гуще, тяжелее атмосфера страха, тем было для власти лучше. Страх тем временем стал стойким. Мы избавились от страха войны, страха капитализма и прочих наваждений. А вот страх доносительства, страх "органов" - от него никак не оправиться, он и поныне передается по наследству. Зарубцевалось, но то и дело напоминает о себе. Подозрительность осталась. Осторожность высказываний сохраняется. Мы так свыклись с ложью - и нашей, и ложью властей, что она стала естественной. Мы остаемся готовыми к повиновению. Это все осложнения от долгой болезни страха.
Вашу семью репрессии ведь коснулись относительно мягко?
Даниил Гранин: Да, никого не посадили. Отца выслали, он был лишенец. А меня не принимали в комсомол и исключили из института. Я учился в электротехническом на спецфакультете - с секретностью. Меня как сына лишенца засекретить не могли. И я после долгих унизительных просьб был зачислен в политехнический. Мне казалось это нормальным - так надо, хотя травма была сильная. После окончания был распределен на Кировский завод, но началась война.
У вас же была бронь как у инженера Кировского завода.
Даниил Гранин: Добровольцем пошел, в народное ополчение. Нас полторы недели учили военному делу - как собрать и разобрать винтовку, ползать по-пластунски и бросать гранату. Гранат никаких не было - камушки кидали. Вот такими обученными мы и ушли на фронт. Оружия не было почти ни у кого - мне досталась бутылка с зажигательной смесью и "лимонка". Мой приятель, увидев плакат с призывом "грудью защищать Родину", сказал: "Как же защитить грудью-то?" Я ответил, что это метафора. Он улыбнулся: "И метафорой нельзя". Ехали весело, считая, что война недолгой будет, что мы их всех сейчас раскидаем. А наши командиры, прошедшие финскую, глухо молчали. Вот только недоумение омрачало эту поездку: как это наши друзья-фашисты нас предали, как же дальновидность наших руководителей, заключивших пакт? Но обсуждать даже между собой не решались... Первый же налет разбомбил наш эшелон. Был панический ужас. Мы шли вперед, а нам навстречу отступала Красная армия. Вот это был шок. Этого же не могло быть! "Если завтра война, если завтра в поход, мы сегодня к победе готовы". У отступавших бойцов мы выменивали оружие. Я, например, на мыло и махорку выменял карабин. Но как им пользоваться, не знал. Немцы наступали, в августе они взяли Новгород, в начале сентября были под Ленинградом, уже стояли под Москвой! И началась пора недоумения, безответных вопросов. И страха эти вопросы задать: за "паникерские настроения" - расстрел. А армия все бежала. И оказалось, что мы к войне-то не готовы. Это было так очевидно, что вся ложь газетной пропаганды сразу улетучилась. И защищать Родину пришлось именно грудью - больше нечем было.
У Гроссмана в "Жизни и судьбе" есть ощущение, что самая большая свобода в обреченно сражающемся сталинградском доме.
Даниил Гранин: Я это знаю по собственному опыту. Нами, нашим мясом просто затыкали фронт. Но вдруг оказалось, что передний край - это свобода. Он обнажает правду. Свобода мысли и возможность поступка - это тоже свобода. Нет давления власти. Я задумываться начал именно на Пулковских высотах, в промерзшем окопе. Но процесс от недоумения к разочарованию был долгим. Через тот самый ХХ съезд, через "Блокадную книгу", которую уродовали цензурой. И мне становилось ясно, что Сталин вроде бы умер, но атмосфера осталась.
Когда вы впервые почувствовали, что системе можно и нужно сопротивляться?
Даниил Гранин: Уже после смерти Сталина, в 1954 году. На собрании Союза писателей, когда устроили публичную экзекуцию Михаилу Зощенко. Он на встрече с английскими студентами сказал, что не согласен с обвинениями Жданова в 1946 году, прозвучавшими в постановлении о журналах "Звезда" и "Ленинград". "Не согласен" - это, конечно, на нас произвело впечатление ошарашивающее: как так, сказать, что не согласен с мнением секретаря ЦК!
В том приснопамятном постановлении Ахматова названа "полумонахиней-полублудницей", а Зощенко "подонком литературы" - был сигнал ленинградской, да и не только ленинградской интеллигенции...
Даниил Гранин: Помню, как читал я это постановление на уличном газетном щите на Литейном проспекте. Стоял в намокшей от дождя танкистской куртке, еле разбирая печать на темном сыром листе. Считал, что раз постановили, значит, нужно, зря не будут. Но зацепило: уж больно яростно ругали, исступленно: "беспринципный, бессовестный хулиган" - это про Зощенко! Принял бы и это, если бы не Жданов. Еще со времен Ленинградского фронта все связанное со Ждановым вызывало недоверие. Тогда еще запало, что призывал он, требовал, упрекал, а сам ни разу за месяцы блокады на передовой не побывал, во втором эшелоне - и то его у нас в армии не видали. И в городе тоже... Но потом это ощущение как-то сгладилось, что ли. А тут опять, уже в 1954 году, ждали перемен, теперь уже благоприятных. Пришел первым секретарем ЦК Хрущев. И вдруг эта новая кампания против Зощенко. Она всех насторожила: неужто опять начинается... Народу в зале набилось тьма. Я с трудом протиснулся в проход и так и простоял до конца у стенки. Винили и Ольгу Берггольц, Юрия Германа, Михаила Дудина, Евгения Шварца, Михаила Слонимского за то, что они "раздували авторитет Зощенко и Ахматовой, пропагандировали их писания".
От Зощенко тогда ожидали публичного самобичевания.
Даниил Гранин: Это было бы привычно и естественно - таков сценарий. Все двигалось слаженно. Верноподданные старались показать себя, либералы старались успокоить начальство, пусть видят, что наша писательская организация "здоровая", "правильно расценивает". Будет хорошо, если собрание "даст отпор". Важно для начальства, которое присутствовало. В свою очередь начальству это было важно для Москвы, для их начальства. Словно бы все старались для кого-то незримого. Но Зощенко не стал просить прощения, отказываться от своих слов. Понимаете?! Никому в голову не приходило, что он осмелится восстать. Сил-то у него никаких не должно было оставаться, ни сил, ни духа - его же травили все эти восемь лет, с 1946 по 1954-й. А они были у этого невысокого, худого, больного человека. Он опять повторил, что не согласен. И закончил так: "Я не собираюсь ничего просить. Не надо мне вашего снисхождения". Зал оцепенел. И вдруг раздались аплодисменты. Хлопали два человека в разных концах зала. Одного из аплодирующих я увидел, это был писатель Израиль Меттер.
Вторым был Александр Володин. Он рассказывал мне, что именно это "не надо мне вашего снисхождения" он и запомнил из всей речи Зощенко. И, как он выразился, не смог молчать "хотя бы руками". И Меттеру, и Володину эти аплодисменты дорого стоили...
Даниил Гранин: Ну конечно - поддержали врага. Много лет спустя я искал стенограмму выступления Зощенко. Ее нигде не было. Числилась, но не было. Она была изъята. Вырвана из всех папок. Сколько я ни справлялся у коллег-писателей, присутствовавших на том собрании, никто не записал.
Побоялись, я думаю: не дай бог, кто-то "засек" бы, что фиксируют такую крамольную речь.
Даниил Гранин: Но нашелся один человек, который не побоялся. Стенографистка, работавшая на том заседании. Она сохранила себе копию, хотя делать это было запрещено. Она передала мне стенограмму. Вы понимаете - тихая женщина, за маленьким столиком фиксировавшая это судилище, оказалась мужественнее всех нас. Честнее.
Почему в сегодняшней России, 60 лет спустя после смерти тирана, такая ностальгия по жестокости?
Даниил Гранин: Потому что она ассоциируется с силой и утерянным государственным величием. Потому что царит безнаказанность. Такая, что порой задумываешься и о смертной казни... В Германии нет этой отстраненности от преступления власти. Германия проделала огромную работу по осознанию исторического прошлого на личном уровне. А мы, прошедшие через сталинизм, такой работы не провели. Мы не осмыслили свою личную ответственность перед прошлым. Эта отстраненность дает если не индульгенцию, то уверенность в невиновности... И еще: признание трагических ошибок власти, национального позора никогда не было делом государственной важности. Только победы, завоевания, героика.
Почему?
Даниил Гранин: У нас не было "Нюрнбергского процесса" над большевистским режимом. Нашу советскую жизнь, наш коммунистический режим можно и должно сравнивать с фашистским... Справедливая, заслуженная гордость и радость от Победы как бы лишила нас возможности сопоставления двух тоталитарных режимов. Победа - наше оправдание, как бы возможность списать все грехи. Кстати, культ Сталина исказил и историю Великой Отечественной войны. Сталина сделали единственным автором Победы. Он сам этому способствовал, умаляя роль Жукова. И не только его... Пушкин задавался вопросом об "авторе победы" в войне 1812 года: "Кто нам помог? Остервенение народа, зима, Барклай иль русский бог?" Заметьте, в этом ряду нет Александра I. В Великую Отечественную нашим Барклаем был Жуков. А Сталин отнюдь не был и Александром. Присвоил победу, и никто не смел возразить... Так вот хотя бы много лет спустя пора заняться самими собой. Нам нужен свой "Нюрнбергский процесс". Иначе так и будут по улицам ездить автобусы с изображениями Сталина, по-прежнему будут лукавить, говоря о том, что надо переименовать Волгоград в Сталинград, что это-де патриотично. А на самом деле это пропаганда сталинизма.
А отчего, на ваш взгляд, с одной стороны власть осуждает сталинизм, с другой - подыгрывает сталинистам?
Даниил Гранин: Юля, вы перешли грань - это уже не история, а политика.
Вы можете провести грань между историей и политикой?
Даниил Гранин: Ну хорошо... Созданную Сталиным систему страха им сегодня нечем заменить, не научились.
Нечем заменить Сталина или страх?
Даниил Гранин: Сталина. И страх. Сталин и страх - синонимы.
http://www.rg.ru/2013/03/05/granin.html