ОТ ПАСХИ К ГОЛГОФЕ
Размышления о древних и новых мучениках
Георгий Великанов
Два свидетельства
Когда мы размышляем о святости разных эпох и пытаемся, по завету священномученика Игнатия Богоносца, вникать в обстоятельства своего времени[1] , нас не могут не поражать разительные отличия тех праведников, которых Бог явил в новейшей истории, от святых древности – притом что дух и устремления их одни и те же. Это стало настолько общим местом, что, пожалуй, каждое поколение христиан считает: «золотой век» святости был когда-то при наших предках, а сейчас – времена упадка. Так думали в IV, X, XIV веках (но некоторые святые, как, например, преподобный Симеон Новый Богослов, считали этот взгляд ересью). Тем более так думают сейчас. Но если убрать все посторонние и греховные мотивы – самооправдание, стремление убежать от реальности исторической в реальность мечтательную, – то постепенно различаются черты уникального Божиего зова, обращенного к людям каждой эпохи.
Мученический подвиг представляет здесь богатое поле для размышлений. Ведь никогда еще в истории не было такой богатой жатвы мучеников, как XX столетии. Знаменитые и безымянные, прославленные Церковью и непрославленные, оставшиеся в памяти потомков и известные только Богу – их безмолвный и могучий хор стучится к нам: вопросом, зовом совести, призывом понять и принести в своей обычной жизни тот плод, которым будет оправдана их жертва.
Мы попытаемся в этом очерке вглядеться в «иконы» древних мучеников – и в лица мучеников новых, хотя бы наиболее близких и родных нам: по вере, по принадлежности к Церкви, по земному Отечеству. Но в них и через них мы чтим и низко кланяемся всем, кто в минувшем столетии претерпел страдания и смерть в нечеловеческих условиях, будь то христиане или неверующие, жертвы войн, гуманитарных катастроф и тоталитарных режимов. Думается, что эта основная солидарность канонизированных Церковью Новомучеников со всеми невинными жертвами – их главное отличительное свойство по сравнению с христианами древности. Ведь древний мученик погибает за свое исповедание, в то время как мученик нового времени – за сам факт своего существования, факт, неугодный правящей партии или идеологии[2] .
Внешнее отличие формирует и разницу в духовном опыте страдания древних и новых мучеников. Мы постараемся сформулировать эту разницу (понимая, что всякое обобщение условно), а затем рассмотреть ее на конкретных примерах. Итак, древние мученики – свидетели Пасхальной радости и той Божественной силы, которую Господь дает любящим Его больше собственной жизни. Своей праведностью они отделены от «мира сего», представляют собой как бы авангард иноприродного Царства. Знаками этого становятся сверхъестественные чудеса и знамения, сопровождающие их кончину, а еще более – сверхъестественные мужество и радость, проявляемые мучениками на глазах у сотен свидетелей.
Мученики же новые несут принципиально иноесвидетельство. Они погибают не как избранные, выхваченные Богом от «рода сего развращенного» (Деян. 2: 40), а, наоборот, как одни из миллионов невинных или виновных жертв (ведь мы знаем, что, например, репрессивная машина ГУЛАГа поглощала в конце концов и своих собственных творцов). Вместе со всеми другими мучениками – за идеологию, за происхождение, за национальность и просто ни за что – мученики за Христа разделяют одинаковые условия заключения, одни и те же пытки и казни. Знаком этой невольной и невиданной доселе человеческой солидарности становится общее переживание Креста, Голгофского истощания и Богооставленности – точно такой же, как любой обыкновенный человек, как их собственные товарищи по заключению. Новые мученики обычно не совершают видимых чудес, и Господь не избавляет их от физической боли, как это бывало в древности. Он дает, вслед за Христом, пережить «Пасху Креста», подобно тому, как мученики древности в самой смерти переживали «Пасху Воскресения»[3] . И в этом факте заключен промыслительный смысл послания Новомучеников, адресованного нам. Этот смысл необходимо разгадать, ведь «кровь мучеников – семя Церкви». Какую Церковь оставили нам Новомученики и каким должно быть теперь ее «семя» – мы, потомки, – чтобы нам быть не поруганием их памяти, но плодом, о котором они будут радоваться? Надеюсь, дальнейшие размышления станут подступами к ответам на эти непростые вопросы.
Экстаз Духа
Средневековые жития мучеников испещрены описанием необыкновенных чудес, сопровождающих подвиг и продлевающих жизнь мученика там, где это по-человечески невозможно. Нет надобности приводить примеры. Но предположим, подобные черты средневековой агиографии легендарны (тем более что они бывают однотипны и переходят из жития в житие) – это не устраняет главного: смерть древнего мученика – явление силы и славы Божией, и жития рисуют нам «иконы» таких мучеников. Икона может сохранять портретное сходство с реальным лицом, на ней изображенным, а может далеко отходить от него. Древнейшие церковно-исторические источники – акты мучеников и другие – подобно ранневизантийским иконам, отражают характер и личность реальных людей. Но людей, осиянных Светом Преображения.
Святитель Поликарп Смирнский, возведенный на костер, стоит посреди пламени, и огонь его не опаляет, как некогда трех отроков в пещи огненной:
«Пламя образовало нечто вроде свода; словно парус, полный ветром, оградил кругом тело мученика, и он стоял посередине не как плоть горящая, а как золото и серебро, очищаемое огнем в печи. Мы ощущали благоухание, как от курящегося ладана… Наконец беззаконные… велели палачу пронзить его мечем… хлынуло столько крови, что потушило огонь, и вся толпа изумлялась: какая великая разница между неверными и избранными»[4] .
Это – икона с многообразной библейской символикой: праведника как очищаемого в горниле золота и серебра (ср.: Пс. 65: 10; Мал. 3: 3); как евхаристического Хлеба, испекаемого на огне; наконец, как жертвы (курящийся ладан), которой становится сам мученик, отказываясь принести именно такую жертву статуе императора. И главное, что призвана подчеркнуть икона мученичества: христианин – существо «иного века», во Христе он становится «новой тварью», так что даже физическая боль и смерть переживается им иначе, чем «прочими человеками».
Вот еще примеры.
«Исповедники шли [на смерть] веселые, на их лицах была печать благодати и славы; оковы казались достойным украшением – так идет невесте одежда с золотым шитьем. От них исходило благоухание Христово; некоторые даже думали, что они умащиваются миром» (Евсевий о галльских мучениках)[5] .
Благоухание, Христос как небесный Жених святого – всё это потом станет постоянными мотивами жизнеописаний и мучеников, и преподобных, вплоть до наших дней. Но здесь подчеркивается именно физическая реальность происходящего. А самое главное: радость умирающих. Античный мир знал мужественное, спартанское презрение к смерти, знал и стоическое спокойствие перед ее лицом; он даже умел красиво обставлять смерть (когда философ, вскрыв себе вены, произносил речи и уходил в окружении друзей, с бокалом вина в руке). Но дохристианский мир не знал людей, идущих на смерть с весельем и радостью; он не знал людей, которые бы стремились поскорее перейти в иной мир как в свою Отчизну.
Радость мученичества, сияние лиц мучеников – сквозной мотив, начиная с первомученика Стефана: «Все, сидящие в синедрионе… видели лице его, как лице ангела» (Деян. 6: 15). Святитель Поликарп беседует с солдатами, пришедшими его арестовать, «с таким сияющим кротким лицом, что им… показалось, что они видят чудо»[6] . Вид мученицы Бландины, подвешенной к столбу, словно распятой на кресте, и «ее горячая молитва внушали много рвения состязавшимся (т.е. мученикам. – Г.В.): благодаря сестре телесными глазами увидели они Распятого за нас; да убедятся уверовавшие в Него, что каждый пострадавший за Христа находится в вечном общении с Богом живым»[7] . Неудивительно после этого, что и сама Бландина «прошла через все страдания… ликуя о своем отходе и радуясь ему, словно приглашенная на брачный пир, а не брошенная на съедение зверям»[8] .
Одно из самых ярких свидетельств – «Мученичество Филицитаты и Перпетуи». Брошенная в тюрьму, беременная Филицитата стонет от схваток, но на вопрос стражника: «Ты уже сейчас стонешь, что же будешь делать, когда тебя бросят зверям?» – отвечает: «Тогда Другой будет во мне, Кто пострадает вместо меня, потому что ради Него приму страдание». Перпетуя, подброшенная быком и упавшая на землю, сразу перевязывает рассыпавшиеся волосы: «мученик не может умереть с распущенными волосами, чтобы не иметь траурного вида в день своей славы». (Сравним с этим следственные фото наших арестованных Новомучеников: расхристанные волосы, печать муки на лице… У меня перед глазами тюремные фотографии отца Павла Флоренского и епископа Арсения (Жадановского)…). Вид двух беззащитных женщин смягчает толпу, им даруют помилование, уводят с арены амфитеатра, и они падают на руки собратьев. Перпетуя, «казалось, пробудилась от глубокого сна – так долго длился экстаз Духа»: она не может поверить, что подвиг уже совершился, и спрашивает, когда же их бросят быку…[9]
«Экстаз Духа»… Значит, древние мученики в какой-то мере (наверное, не все и не всегда) были избавлены от боли или эта боль притуплялась. Интересно, что уже в XX веке преподобный Силуан Афонский объяснит нам отчасти, как это происходило: мученики, говорит он, имеют благодать в душе и в теле, и эта благодать делает сладкими их страдания[10] . Мученики получают особую благодать от Господа – желать Его больше жизни. Они разжигаются божественным пламенем рачения ко Христу. Для них оживают слова псалмопевца: «Милость Твоя паче живот» (Пс. 62: 4). Во время своих страданий мученик исполняется радости Христовой, которая свидетельствует о том, что он еще прежде своей смерти «перешел от смерти в жизнь» (Ин. 5: 24) и что теперь не он сам, а Другой будет страдать в нем.
Таким образом, древний мученик свидетельствовал, что уже сейчас, в своем мучении, живет жизнью Воскресшего Христа. Это и являлось главным его свидетельством, и смысл «подвига», «состязания», «агона» (так, по аналогии со спортивными соревнованиями, называли ранние христиане мученический подвиг) состоял как раз в том, чтобы силой Святого Духа эту радость явить и сохранить. Древний мученик – свидетель Христа Воскресшего, Его Победы и Его Божественной природы, которая обоживает и самого страдальца.
Так было в древности.
«Скорблю, скорблю тяжело»
А что испытывали и испытывают мученики современные? Прежде всего, мы не найдем в жизнеописаниях и документах такого обилия сверхъестественных чудес, сопровождающих кончину мученика. Для внешнего взгляда всё проходит так, как и должно быть по-человечески: пытаемый кричит, лагерник изнемогает, приговоренный к смерти – боится. Сколько священников в 1930-е годы мучительно прятались по тайным убежищам, избегая ареста и совершая Литургию ночами на квартирах у духовных чад, когда малейший шорох мог обернуться катастрофой – началом лагерных мытарств! А сколькие из них ломались под пытками, оговаривая себя и других, – и теперь это большая проблема для нашей Комиссии по канонизации (которая теперь уже фактически занимается и деканонизацией: всем известна нашумевшая история, как из церковного календаря на 2015 год исчезли имена более десяти ранее прославленных Новомучеников – вероятно, из-за каких-то вновь открытых фактов их поведения во время следствия). Любопытно: ведь критерием святости мученика всегда являлось его неотступное исповедание до смерти имени Христова. А здесь получается, что «исповедание» перед следователями имен своих знакомых или даже признание собственной мифической вины (если, конечно, верить документам карательных органов – это отдельный большой вопрос), притом что человек не отрекся от Христа, служит препятствием к его прославлению. То есть критерием святости становится не только верность Христу, священному сану, но и чисто человеческая стойкость и мужество. И мы оказываемся лишены возможности «официально» почитать многих пострадавших, прижизненная праведность которых абсолютно несомненна (епископ Арсений (Жадановский), отец Михаил Шик и многие другие).
Но не об этом речь. Страдания наших Новомучеников, как правило, не сопровождались таким явлением силы и славы Божией, как это было в древности или как предполагается самой идеей мученичества. Иногда задаешься вопросом: какими глазами должны были читать жития древних мучеников те, кто пережили мучения XX века? Могли ли те жития, составляющие такой контраст реалиям современности, хоть как-то вдохновить?
Да, оказывается, могли – когда страдания еще не переходят определенной меры. В последнем письме перед казнью священномученик Вениамин Петроградский писал:
«В детстве и отрочестве я зачитывался Житиями святых и восхищался их героизмом, их святым воодушевлением, жалел всей душой, что времена не те и не придется переживать, что они переживали. Времена переменились, открывается возможность терпеть ради Христа от своих и от чужих. Трудно, тяжело страдать, но по мере наших страданий избыточествует и утешение от Бога. Трудно переступить этот Рубикон, границу и всецело предаться воле Божией. Когда это совершится, тогда человек избыточествует утешением, не чувствует самых тяжких страданий, полный среди страданий внутреннего покоя, он других влечет на страдания, чтобы они переняли то состояние, в каком находится счастливый страдалец. Об этом я ранее говорил другим, но мои страдания не достигали полной меры. Теперь, кажется, пришлось пережить почти всё: тюрьму, суд, общественное заплевание, обречение и требование этой смерти, якобы народные аплодисменты; людскую неблагодарность, продажность; непостоянство и тому подобное; беспокойство и ответственность за судьбу других людей и даже за самую Церковь. Страдания достигли своего апогея, но увеличилось и утешение. Я радостен и покоен, как всегда. Христос наша жизнь, свет и покой. С Ним всегда и везде хорошо»[11] .
Говоря о том, что пережил, «кажется, почти всё», митрополит Вениамин, при всей чистоте и красоте его исповеднического облика, просто не мог себе представить то, что ожидало в ближайшем будущем многих его собратьев: пытки, многолетние голод и холод, истощение, нравственные страдания в атмосфере доносов, медленное умирание в лагерях… Мученичество кратковременное и молниеносное может действительно дать человеку возможность уйти в состоянии благодатной радости и воодушевления. А вот изнурительные, многолетние страдания почти неизбежно приведут к пределу человеческих сил и заставят пережить моменты полной оставленности. Это тоже характерная черта мученичества XX века по сравнению с древним.
Разумеется, мы не можем судить о том, что происходит в душе в момент кончины или просто в тягучем и нескончаемом страдании. Иногда до нас доходят свидетельства о том, как небесные утешения посещали Новомучеников и Исповедников Российских (например, священномученика Фаддея Тверского, которого Матерь Божия защитила от уголовников). Или же мы воспринимаем, так сказать, косвенные плоды мистической жизни Новомучеников, читая о том, как они «утешали других тем утешением, которым Бог утешал их самих» (ср.: 2 Кор. 1: 4): каким веселым и неунывающим был в Соловецком лагере владыка Иларион (Троицкий); как владыка Афанасий (Сахаров) после пыток возвращался в камеру и благодарил Бога; как священномученик Сергий Правдолюбов служил для всех своих родных (также исповедников и мучеников) твердым и крепким оплотом Православия; как именно в тюрьмах и лагерях постепенно исполнялся Христовой любовью ко всем будущий старец Серафим (Тяпочкин), а архимандрит Таврион (Батозский) с пасхальной радостью из последних сил двигал тачку; как участница «катакомбного» движения, а потом простая прихожанка Новодеревенского храма Вера Корнеева, один из героев «Архипелага ГУЛАГ» Солженицына, не хотела уходить из лагеря, когда ее срок закончился, и плакала, что больше не увидит тех прекрасных людей, с которыми сидела… Иногда и сами мученики свидетельствуют: никогда Бог не был так близко, как в тюрьме (письма священномученика Серафима (Звездинского)); «в заключении у меня была истинная молитва, потому что каждый день был на краю гибели» (архимандрит Иоанн (Крестьянкин)).
Но, кажется, гораздо чаще мученики, близкие к нам по времени, перед лицом мучения и смерти испытывают страх, томление и даже богооставленность. Точнее, речь идет не о частоте или редкости подобных переживаний (кто их измерит?), но о том, что именно этот опыт – опыт естественного угнетения человеческой природы в страдании – становится знаковым для мучеников XX века, становится их свидетельством, как в древности свидетельством была сверхъестественная радость.
Священномученик Сергий Мечёв, по рассказам близких к нему людей, испытывал тревогу перед последним арестом, он молился о том, чтобы взяли только его самого, а не духовных чад. Своей духовной «семье» – общине Маросейского храма – священномученик открывает свою исповедь в проникновенных строках: «По-новому встречаю Великий Праздник [Пасхи]: в одиночестве, как грешник величайший, глубже чувствую радость Воскресения, но нет во мне обычной пастырской полноты, всегда ощущавшейся мною в этот день. Поэтому стенет сердце, слезят вежды! Христос, наша Пасха, прииде, вас же, детей моих, нет со мною… Чувствую, что у многих из вас сейчас на глазах слезы. Да и как не плакать нам в нарочитый сей день друг о друге?..»[12] . «Чувствую, что давно уже ждете от меня слов утешения, но уста мои сомкнулись, и во мне самом уны дух и смутилось сердце (ср.: Пс. 142: 4). Небо наше заключилось для нас. Как же не плакать, как не сетовать, как не скорбеть?»[13] .
Из письма в письмо Новомучеников повторяются те же мысли.
Священник Димитрий Тяпочкин (будущий архимандрит Серафим):
«“Совершися и паки Голгофа и паки Крест”. Дорогая дщерь моя, незабвенная Мавро! “Душа моя скорбит смертельно”. Вспоминая Гефсиманский подвиг Христа Спасителя… скорблю, скорблю тяжело; скорблю о себе, скорблю о детях, сродниках своих, скорблю о пастве своей… о чадах своих духовных, скорблю о любящих… и ожидающих моего возвращения ныне. Но совершилось то, о чем я горячо и усердно молил Господа, “да мимоидет от меня чаша сия”»[14] .
Наверное, эти слова могли бы повторить тысячи и миллионы теперь безвестных. А о том, кто не успел сказать сам, порой доходят свидетельства очевидцев – товарищей по страданию или свидетелей мученического конца. Священномученик Димитрий Клепинин, умирая в нацистском концлагере Дора, жалуется другу на «беспредельную тоску и богооставленность»[15] . Иеромонах Василий (Росляков) в свою последнюю пасхальную ночь с трудом совершает проскомидию, приготовляя Агнец для Литургии: «Так тяжело, будто себя заколаю»[16] . И явно медлит отправиться на дорогу в скит, где его встретит убийца… Священник Игорь Розин[17] , убитый на Северном Кавказе, в пасхальные дни 2001 года испытывает смертное томление и на вопросы жены лишь отвечает: «Меня может понять только священник».
«Хочу быть Божиим!»
Во II веке священномученик Игнатий Богоносец специально пишет Римской Церкви, на глазах которой он должен пострадать, письмо, суть которого: умоляю вас, братья, не удерживайте меня в этой жизни! Римские христиане могли выкупить мученика у властей – и этого он больше всего боится.
«Не препятствуйте мне жить (то есть войти в вечную жизнь через мученичество. – Г.В.), не желайте мне умереть! Хочу быть Божиим: не отдавайте меня миру… Дайте мне быть подражателем страданий Бога моего». «Я пшеница Божия: пусть измелют меня зубы зверей, чтобы я сделался чистым хлебом Христовым… Молюсь, чтобы они с жадностью набросились на меня… Теперь только начинаю быть учеником. Ни видимое, ни невидимое, ничто не удержит меня придти к Иисусу Христу. Огонь и крест… рассечения… раздробления костей, отсечение членов, сокрушение всего тела, лютые муки диавола придут на меня – только бы достигнуть мне Христа». «Живой пишу вам, горя желанием умереть. Моя любовь распялась, и нет во мне огня, любящего вещество, но вода живая… взывает мне изнутри: “иди к Отцу”»[18] .
Этот поразительный манифест мученика открывает самое удивительное состояние, которое может стяжать человек на земле: когда любовь ко Христу превращает трагедию – в блаженство, смерть – в желанную Встречу с Богом, похороны – в «брак Агнчий», а временную, земную жизнь – в смерть, в оковы, освобождаясь от которых, душа святого, как голубь, садится на руки Христа.
Справедливости ради надо сказать, что и в XX веке порой звучит подобное исповедание.
«Мы верим. И вот по силе этой нашей веры мы чувствуем, как смерть перестает быть смертью, как она становится рождением в вечность… Иногда мы так чувствуем приближение к нам часа этого благодатного рождения, что и мукам готовы сказать: “Усильтесь, испепелите меня, будьте невыносимыми, скорыми, беспощадными”, – потому что духовное тело хочет восстать, потому что я хочу родиться в вечность, потому что мне в этой поднебесной утробе уже тесно, потому что я хочу домой, к Отцу, – и всё готова отдать, и любыми муками заплатить за этот Отчий дом…»[19] .
Иногда нам, потомкам, приоткрывается тайна внутреннего возрастания мученика к этому «рождению»: насильственно выдернутый из обычной жизни, такой же, как наша, человек постепенно учится смотреть смерти в глаза – и по-новому открывает для себя и жизнь, и смерть, и Бога. Мне запомнилось житие священномученика Илии Четверухина. Любимый паствой священник, эрудит, собравший огромную домашнюю библиотеку, он в лагере расстается – внутренне, внешне это уже и так произошло – со своей последней привязанностью… к книгам. Он пишет духовным чадам, что эта привязанность мешала ему по-настоящему любить Бога и заботиться о людях. А теперь любовь ко Христу разгорается в душе: «за Него я готов хоть живым на костер». Через два дня после этого письма отец Илия заживо сгорел в пожаре…[20]
Ужас Креста
Но чаще внешнему взгляду открывается другое: унижение, нищета Креста – в буквальном, как и в метафорическом смысле. Священномученик Никита (Делекторский) скрывается от НКВД, живя на улице, как бездомный. При аресте он тайком кладет свой паспорт на подоконник дома, около которого его арестовали. Бездомного нищего «подставляет» какая-то женщина, которая возвращает епископу паспорт, специально потихоньку положенный на подоконник… И теперь мы, по-человечески ужасаясь, созерцаем тюремное фото епископа Никиты, на котором так явно запечатлена тень Голгофского креста…
Преподобномученица Елисавета Феодоровна, чистый и благородный образец нового мученичества, пишет из своего последнего пути письмо сестрам – о том, как радостна будет жизнь после ее возвращения… Понятно, что это утешение: свой конец она наверняка предчувствовала. Но какая разница тональностей! Ранней Церкви приходилось удерживать своих членов от излишней ревности, когда на мученичество шли специально, провоцируя гонителей. А многолетнее лагерное мученичество XX века изматывало так, что один епископ уже в 1971 году, на Поместном Соборе, когда его просили поддержать борьбу с притеснениями Церкви, ответил так: «Я провел двенадцать лет в лагере на Колыме. Теперь я в том возрасте, когда я уже не в силах повторить это. Простите меня!»[21] . Можно вспомнить, как в 1980-е годы «сломался» отец Димитрий Дудко, тоже выдержавший сталинские лагеря в 1940-е… А прозорливый отец Пимен, герой бесхитростного рассказа протоиерея Валентина Бирюкова[22] , когда ему в 1946 году, после возвращения из лагерей, позволяют служить, с опаской спрашивает офицера-красноармейца: «А обратно не увезете?» Вообще осторожность стала на годы и десятилетия чуть ли не основным качеством духовенства, жившего в Советском Союзе.
О многих мучениках нового времени, даже из числа тех, кто укреплял других, мы знаем, что в конце концов и они погружались в Голгофское истощание души и тела. Мать Мария (Скобцова) – человек невероятно активный и жизнелюбивый, даже в лагере смерти Равенсбрюк – в последний месяц своей жизни, по свидетельству соузницы, «достигла предела человеческих сил. Она всегда лежала в промежутках между перекличками. Она больше не говорила… а предавалась бесконечному созерцанию… Ее лицо производило большое впечатление не своей истощенностью – мы уже привыкли к такому зрелищу, – а напряженным выражением ужасного потаенного страдания… Она держала глаза закрытыми и как будто находилась в постоянном молитвенном состоянии. Это был, мне кажется, ее Гефсиманский сад»[23] . Отцу Димитрию Клепинину, умирающему от плеврита, лагерный врач еще прибавляет к чаше страданий: «Вы же священник, вы должны укреплять других». «Если Ты Христос – спаси Себя и нас».
Сейчас в агиографической литературе наблюдаются попытки сгладить этот, по нашему мнению,основной опыт мучеников XX века. Нам приводятся в пример только те люди и те моменты их жизни, когда они с триумфальной христианской радостью встречают свои испытания. Это означает, что опыт новых мучеников не опознан, не осмыслен, их свидетельство не услышано. О какой последней правде их жизни должна сказать нам кончина этих людей?
Мученики древности в пасхальной радости предстоят Агнцу Божию и отдают за Него свою жизнь, зная, что они уже обрели жизнь нетленную и безсмертную, входя в Гроб – свой и Господень – уже как в Царский чертог, купель Его и своего собственного воскресения. Новые мученики предстоят перед Христом в крестном уничижении, разделяя с Ним ужас обнаженной, последней нищеты. Древние мученики в самом своем подвиге черпают уверенность в Христовом воскресении – и своем спасении: если Иисус Христос не пострадал за нас и не воскрес, «то зачем же я в узах?»[24] . Новые мученики идут на смерть, быть может, не чуждые сомнений и страха. Древние мученики являют нам «новую тварь» в славе: человек, радующийся смерти и желающий ее как встречи со Христом. Новомученики обнаженно являют правду слов, сказанных Спасителем Петру: «Поведут тебя, куда не хочешь» (ср.: Ин. 21: 18).
Таким образом, во времена ранней Церкви Господь являл в мучениках свидетельство Воскресения, обновленной жизни, Царствия Божия, уже сейчас пришедшего в силе. В XX веке Он позволяет мученикам и невинным жертвам, через сопричастность страданиям ближних, разделить ужас Креста, пережить Голгофское истощание. И над промыслительным значением этого факта необходимо задуматься.
В единении со злым миром
А могло ли быть иначе? XX век стал первой в истории человечества эпохой массового атеизма, причем не только как идеи, но и как духовного опыта. Бессмысленность бытия у Сартра, теология «смерти Бога», вопрос «возможно ли богословие после Освенцима?» – всё это, помимо эпатажа и разных сопутствующих «бонусов», нам сейчас неинтересных, несет в себе какой-то основной вопрос человека, оказавшегося перед лицом превосходящих его воображение катастроф. И вот выясняется, что вопрос этот задал Богу Сам Единородный Сын Божий: «Боже мой, Боже мой, вскую мя еси оставил …» (Мф. 27: 46). Согласно парадоксальной мысли митрополита Антония Сурожского, в этот момент Сам Бог пережил «предельный атеизм» – так, как ни один неверующий его не переживает: состояние экзистенциальной отделенности от Того, с Кем Христос находится в абсолютном, онтологическом единстве[25] .
Христос разделяет с нами нашу «обезбоженность», в которой с момента грехопадения находится человечество. И вот теперь это страшное состояние Он позволяет пережить тем, кто следует за Ним до конца, – каждому в свою меру. И подобно тому, как Господь Иисус «солидарен» с Отцом – и с обезбоженным человечеством, новый мученик в своем подвиге одновременно и со Христом, и с лишенным чувства Его присутствия страдающим человеком.
Мученик века XX соединяет в себе всех людей, когда-либо страдавших, и их мучителей. Ведь Голгофа – это единственное место, где пересекаются пути всех: благоразумного и неблагоразумного разбойника, праведника, казнимых на крестах; равнодушных зрителей этого зрелища; фарисеев, охранников, Пилатов… Древний христианский мученик, как и вообще все ранние христиане, преисполнен сознания своей отделенности от грешного мира (ср.: Деян. 2: 40; Еф. 2: 1–7). Так, галльский епископ Пофин, арестованный и приведенный к легату, в ответ на вопрос: «Что это за Бог у христиан?», заявляет: «Будешь достоин – узнаешь»[26] ; а святитель Поликарп Смирнский все-таки удостаивает допрашивающего его проконсула исповедания веры, но считает ниже своего достоинства разговаривать с чернью[27] , так что его поведение вполне в русле литературной коллизии XIX века: «поэт/гений/святой – и толпа».
Мученик XX века – зачастую не только часть «толпы», но ее ярчайшее олицетворение: один из миллионов погибающих от голода, на войне, в концлагере, ведомых на расстрел и в газовую камеру. Специфически христианская суть его подвига может проявляться в том, что «радый он в тюрьме сюдеть», как баптист Алеша из «Одного дня Ивана Денисовича», или в том, как он ободряет соузников, сохраняя стойкость и бодрость (как архиепископ Иларион (Троицкий) на Соловках) – а может так и не проявляться. И тогда он становится одним из тысяч и тысяч безымянных страдальцев…
Древние мученики исполнены сознания своего достоинства, достоинства своей веры и подвига, своей победы и славы во Христе, а их мучители предстают как часть безбожного, погибающего мира. И хотя они порой молятся о своих убийцах, как первомученик Стефан: «Прости им, ибо не ведают, что творят», – но лишь в новейшее время мученики ощущают свою солидарность со своими мучителями – на основе простой человеческой общности. Ведь в ситуации предельного, критичного страдания – в лагере, например, – только и остается простая человеческая солидарность – та, что выражается в корке сухого хлеба, протянутого соседу[28] .
И никогда еще, кроме как в XX веке, в истории человечества не звучала молитва, сравнимая с этой, записанной на клочке бумаги анонимным узником Дахау:
«Мир всем людям злой воли! Да перестанет всякая месть, всякий призыв к наказанию и возмездию… Преступления переполнили чашу, человеческий разум не в силах больше вместить их. Неисчислимы сонмы мучеников… Поэтому не возлагай их страдания на весы Твоей справедливости, Господи, не обращай их против мучителей грозным обвинением, чтобы взыскать с них страшную расплату. Воздай им иначе! Положи на весы, в защиту палачей, доносчиков, предателей и всех людей злой воли – мужество, духовную силу мучимых, их смирение, их высокое благородство, их постоянную внутреннюю борьбу…
Положи всё это, Господи, перед Твоими очами в прощении грехов, как выкуп, ради торжества праведности, прими во внимание добро, а не зло! И пусть мы останемся в памяти наших врагов не как их жертвы, не как жуткий кошмар, не как неотступно преследующие их призраки, но как помощники в их борьбе за искоренение разгула их преступных страстей. А когда всё это кончится, даруй нам жить как людям среди людей, и да возвратится на нашу исстрадавшуюся землю мир – мир людям доброй воли и всем остальным»[29] .
Завещание Новомучеников
Однако есть и еще один – так сказать, «церковный» – аспект проблемы. На нем мы и завершим свои размышления.
Мученический подвиг, как всегда в истории Церкви, лишь наиболее ярко выявляет общие законы христианского бытия, возрастания в святости. Если мы возьмем подвиг преподобнический, монашеский и сопоставим просиявших в нем древних и новых святых, то увидим нечто похожее на то, о чем речь в данной статье. Однажды автор этих строк услышал от протоиерея Николая Емельянова поразительную, но, к сожалению, никем пока не разработанную мысль. Суть ее: древним святым свойственна некая «запредельность», предельное дерзновение. Когда ученик Антония Великого преподобный Павел Препростый, выйдя на солнцепек египетской пустыни, молится о бесноватом человеке: «Господи, или я тут умру, или Ты исцелишь его!», когда некий древний епископ (к сожалению, забыл его имя) повелевает бесу выйти из одержимого и вселиться в него самого, после чего нечистый с воплем убегает, – это не только вера, это еще и какие-то необычайные отношения с Богом, почти на равных, – так могут дети сказать отцу.
Святые же нового времени, по слову святителя Игнатия (Брянчанинова), чаще идут путем смирения. Чем ближе они к нам по времени, тем реже их сопровождают видимые знамения и чудеса. Есть исключения: например, святой праведный Иоанн Кронштадтский. Но потому его слава и прогремела на всю Россию, что он один такой – притом что его современниками были многие известные старцы, святители и праведники[30] . И Новомученики всех народов на определенном этапе словно завершают эту цепь исповедания имени Христова – цепь, начавшуюся огнями Пятидесятницы и завершающую некоторый период церковной истории в нищете обнаженного страдания. Почему так отличается святость первых веков и веков «последних», если «Христос вчера, сегодня и вовеки Тот же» (Евр. 13: 8)?
Я нахожу два ответа в Предании Церкви.
Один метафорически изображен в очень известной притче-откровении из древнего Патерика. «Святые скитские отцы произнесли пророчество о последнем роде. Они предложили вопрос: что сделали мы? Один из них, великий по жительству, авва Исхирион, сказал на это: мы соблюдали заповеди Божии. Отцы спросили: что сделают те, которые непосредственно последуют за нами? Он отвечал: они будут иметь делание в половину против нашего. Отцы опять спросили: а те, которые будут после них? – Эти, отвечал авва, отнюдь не будут иметь монашеского делания, но их постигнут напасти, и они, подвергшись напастям и искушениям, окажутся больше нас и больше отцов наших»[31] . Здесь предугадана история, но не объяснено, почему она развивается именно так.
Другой ответ дал наш соотечественник – старец Софроний (Сахаров). Согласно ему, духовная жизнь каждого христианина-подвижника (а особенно великих святых) неизменно проходит через три этапа: первоначальная благодать (которая может быть очень сильной и даже равной благодати совершенных), отнятие благодати – длительный период кажущейся богооставленности – и ее возвращение в умноженной мере, когда человек, умудренный опытом борьбы, падений и восстаний, способен эту благодать хранить как свое достояние, как трофей победы[32] . Отец Софроний объясняет, что без длительного искуса видимой «богооставленности» невозможно прочно усвоить то, что Бог хочет даровать каждому: вечное наследие в Царстве Христа и Бога, залог которого дан излившимся на нас в крещении и «помазании» Духом Святым (см.: Еф. 1: 13–14). И вот мне кажется, что эту закономерность можно применить и ко всей истории Церкви в целом.
Едва ли кто поспорит с тем, что апостольский век уникален для Церкви по своей пророческой напряженности и обилию видимых знаков присутствия Духа Святого среди верующих. Новообращенные не только явно для всех переживали вселение в них Святого Духа через возложение апостольских рук, но и тут же получали дары пророчества, исцеления и т.д. Напряженность духовной жизни первохристианской общины такова, что любой серьезный грех – лукавство Анании и Сапфиры – просто извергает согрешивших из церковного Тела, а как следствие – из жизни (см.: Деян. 5: 1–11). Интересно, что случилось бы со всеми нами, предъяви Господь такие же требования к современным верующим?..
Пятидесятница – словно «Большой взрыв», родивший Церковь. С тех пор ее развитие как бы замедляется, становится более тихим. I век – время «первой благодати»; но уже во II веке, как объявляет Церковь в образе старицы пророку Ерму, «откровения… имеют предел, ибо закончились»[33] . Затем следует легализация, Миланский эдикт, вскоре Церковь получает статус господствующей, разбавляется толпами крещеных язычников. И, словно реакция, возникает монашество как бегство из обмирщенной Церкви (разумеется, я имею в виду не бегство из Тела Христова, но – удаление от официальной церковной структуры), забывшей о том, что она на земле, по словам древних церковных писателей, только странствующая, ее дом не здесь. И тогда «первая благодать», вначале изливавшаяся на христиан даром, в буквальном смысле «не от дел, чтобы никто не хвалился» (Еф. 2: 9), – начинает стяжеваться путем долголетнего подвига, монашеского пота и слез. «Дай кровь и прими Дух» – эта пословица пустыни на долгие века определит собой христианское представление о «лествице», ведущей в Небо.
Мы и сейчас живем этим идеалом, с одной только разницей: духовных, душевных и телесных сил у современного человека объективно меньше, а влияние «мира сего» возросло[34] . Мы действительно живем «богооставленность», только ощущают ее во всей остроте лишь люди подвижнического настроя. А вот Новомученики и Исповедники – Российские и других стран – наглядно явили нам христианский подвиг в состоянии предельной «оставленности»: людьми (доносы, страх, развод жен со своими заключенными мужьями… бегство учеников… предательство Иуды) и, как иногда казалось, Самим Богом…
По непреложному евангельскому закону, за Страстной пятницей всегда следует Пасха, за смертью – воскресение. Мы знаем, что в Царствии Небесном будет явлен полновесный плод жертвы Новомучеников, как и вообще всех мучеников, когда-либо пострадавших. И мы ждем этой вселенской Победы, пришествия Жениха, когда в полноте откроется в том числе и то, насколько же наша Церковь стоит на их крови и как много незримых чудес в нашей жизни произошло по их молитвам.
Но чтобы сейчас, по слову преподобного Симеона Нового Богослова, «соединиться с последними из святых», нам необходимо, насколько возможно, созидать собой такую Церковь, которую завещали и оставили нам Новомученики: Церковь Распятого; Церковь, ломимую за спасение мира[35] . Как парадоксально выразился однажды владыка Антоний Сурожский: «Церковь должна быть так же бессильна, как Бог»[36] . То есть сильной – не методами «мира сего», а той Крестной славой, которую получил Ее Основатель за Свои страдания; и «слабой» такой немощью, в которой Божия сила и слава сможет проявляться беспрепятственно (ср.: 2 Кор. 12: 9). Мы не ошибемся, если скажем, что таково завещание Новомучеников. «Веры надо больше, больше ее иметь надо нам… Забыть свои самонадеянность, ум, ученость и силы и дать место благодати Божией»[37] .
Думается, чем больше каждый из нас, христиан XXI века, и все мы вместе будем являть такуюЦерковь – тем больше будет раскрываться для нас значение подвига Новомучеников и тем ощутимее будет крепнуть наша духовная связь с ними. «Ибо в вас должны быть те же чувствования, какие и во Христе Иисусе: Он, будучи образом Божиим, не почитал хищением быть равным Богу, но уничижил Себя Самого, приняв образ раба, сделавшись подобным человекам… смирил Себя, быв послушным даже до смерти, и смерти крестной. Посему и Бог превознес Его и дал Ему имя выше всякого имени, дабы пред именем Иисуса преклонилось всякое колено небесных, земных и преисподних, и всякий язык исповедал, что Господь Иисус Христос в славу Бога Отца» (Флп. 2: 5–11). Слова апостола можно назвать «Евангелием Новомучеников», ибо это та весть, которую они воплотили своей жизнью, своей кровью – а теперь несут нам.
Георгий Великанов
11 сентября 2015 года
[1] См.: Игнатий Богоносец, священномученик. Послание к Поликарпу. Гл. 3 // Ранние отцы Церкви. Антология. Брюссель, 1988. С. 141.
[2] Интереснейшими размышлениями, послужившими источником вдохновения для настоящего очерка, делилась в различных устных выступлениях А.И. Шмаина-Великанова, к ним и отсылаем интересующихся. См., напр.: Шмаина-Великанова А.И. Что значит память о жертвах? // http://a-tanj.livejournal.com/63396.html.
[3] Как известно, в древней Церкви Пасхой называлось не только празднование Воскресения, но и Страстей Христовых: pascha anastasimon и pascha stavrosimon.
[4] Евсевий Памфил. Церковная история. Кн. 4, гл. 15. Здесь и далее выделено нами.
[5] Там же. Кн. 5, гл. 1.
[6] Там же. Кн. 4, гл. 15.
[7] Там же. Кн. 1, гл. 1.
[8] Там же.
[9] Мученичество Филицитаты и Перпетуи, в году 203, в Карфагене. Цит. по: Клеман О. Истоки. М., 1994. С. 254–255.
[10] К сожалению, не смог найти прямую цитату в записях Преподобного. Ср.: Софроний (Сахаров), архимандрит. Преподобный Силуан Афонский. Издание Свято-Троицкой Сергиевой Лавры, 2011. С. 221, 393.
[11] Цит. по: http://ruskline.ru/monitoring_smi/2009/02/10/predsmertnoe_pis_mo_mitropolita_veniamina_petrogradskogo/.
[12] «Друг друга тяготы носите…»: жизнь и пастырский подвиг священномученика Сергия Мечёва: В 2 кн. Кн. 2: Беседы. Проповеди. Письма. М., 2012. С. 445.
[13] Там же. С. 452.
[14] Виктор (Мамонтов), архимандрит. Сердце пустыни // Виктор (Мамонтов), архимандрит. Господь – Пастырь мой. М., 2008. С. 64.
[15] Гаккель С. протоиерей. Мать Мария. 1891–1945. М., 1993. С. 149.
[16] Павлова Н. Пасха Красная. О трех Оптинских новомучениках, убиенных на Пасху 1993 года. М., 2011. С. 103.
[17] О нем см.: Рахлина А. Семя христианства // http://www.pravoslavie.ru/jurnal/61449.htm.
[18] Игнатий Богоносец, священномученик. Послание к римлянам // Ранние отцы Церкви. C. 124–126.
[19] Гаккель С., протоиерей. Мать Мария. 1891–1945. С. 154.
[20] Сведения почерпнуты из трудов игумена Дамаскина (Орловского), ссылку не имею возможности привести.
[21] Поспеловский Д. Русская Православная Церковь в XX веке. М., 1995. С. 336.
[22] См.: Бирюков В., протоиерей. Уроки отца Пимена // «На земле мы только учимся жить». М., 2004.
[23] Гаккель С., протоиерей. Мать Мария. 1891–1945. С. 158–159.
[24] Игнатий Богоносец, священномученик. Послание к траллийцам. Гл. X // Ранние отцы Церкви. С. 120.
[25] См.: Антоний Сурожский, митрополит. Диалог об атеизме и о последнем суде // Антоний Сурожский, митрополит. Человек перед Богом. М., 2010. С. 56–57.
[26] См.: Евсевий Памфил. Церковная история. Кн. 5, гл. 1.
[27] См.: Там же. Кн. 4, гл. 12.
[28] Это реальная история: в мемуарах С.И. Фуделя есть рассказ о заключенном профессоре математики, который считал самым большим поступком своей жизни то, как он однажды поделился с другим заключенным корочкой черного хлеба. К сожалению, не имею возможности привести точную ссылку.
[29] Эта молитва была найдена в архивах Дахау и опубликована в «Züddeutsche Zeitung». Цит. по: Антоний Сурожский, митрополит. Школа молитвы. Клин, 2003. С. 18–19.
[30] Не случайно святитель Феофан Затворник первоначально с недоверием отнесся к опыту и деятельности отца Иоанна как к выходящим за рамки некоторых общих духовных законов православного подвига.
[31] См.: Игнатий (Брянчанинов), святитель. Авва Исхирион // Игнатий (Брянчанинов), святитель. Отечник.
[32] См.: Софроний (Сахаров), архимандрит. Преподобный Силуан Афонский. Гл. X: Духовные испытания (с. 217 и далее); Софроний (Сахаров), архимандрит. Об истощании и богооставленности // Софроний (Сахаров), архимандрит. Видеть Бога как Он есть. Издание Иоанно-Предтеченского монастыря; Свято-Троицкой Сергиевой Лавры, 2006. С. 148–169.
[33] Ерм. Пастырь. Книга первая: Видения. Видение третье, III // Ранние отцы Церкви. С. 174.
[34] Это не только сетования или отговорки, призванные прикрыть собственную лень и нерешительность: так считал сам отец Софроний и многие другие старцы нашего времени, к примеру архимандрит Ефрем (Куцу).
[35] Эта мысль принадлежит патриарху Алексию I. См.: Антоний Сурожский, митрополит. Труды. Кн. 2. М., 2007. С. 457.
[36] Антоний Сурожский, митрополит. «Церковь должна быть так же бессильна, как Бог…» // См.: Антоний Сурожский, митрополит. О встрече. Ч. 4.
[37] Из последнего письма священномученика Вениамина духовенству и пастве своей епархии.